Евгений Шишкин



МУЖСКАЯ ЖИЗНЬ


роман


1


На свидание с Полиной я опаздывал уже на полчаса, но свою мощную «пятёрку» БМВ не гнал, ехал в потоке за стареньким автобусом. А мобильный телефон настроил «вне зоны доступа». Я не собирался досадить Полине, которая сейчас ждала меня к обеду, — готовила она, кстати, мастерски, — но хотел дать понять, что наш роман заканчивается, что встречаемся с ней в последний, ну, может, не в последний, но последние разы; необязательность, опоздания, отсутствие цветов и подарков в руках — это знаки той самой близкой разлуки, которую я наметил на нынешнюю весну.

Хотелось бы порвать немедля — сегодня же! — в тёплый апрельский день, как раз перед отпуском, который я не собирался проводить с Полиной, но по опыту я знал: не со всеми — ох! не со всеми! — женщинами можно порвать враз, в один день, иногда лучше, менее болезненно затянуть бодягу на несколько недель-месяцев, чтобы постепенно рассосалось...

Я и женщинам, с которыми встречался, объяснял, даже учил их: нельзя, не резон бросать мужчину резко, в одночасье уходить от мужа, или сожителя, или любовника. Конечно, не всякий мужчина, но большинство очень привязываются к женщине и страдают смертельно, потеряв спутницу, а если ещё она ушла в открытую к другому, впадают в безумство ревности, в пьянство, деградируют. «Если ты, голуба, надумала со своим мужиком порвать, — наставлял я своих подруг, потрясывая перед ними указательным пальцем, как перед ученицами, — сделай это плавно, пластично: раз-другой не явись на свидание, опоздай, отъедь куда-нибудь на месяцок, найди сотню причин, чтобы не спать с ним, прикинься больной... И так постепенно создай в мозгах мужчины фундамент, на который он и сам сможет положить стену отчуждения... (Я строитель, поэтому термины «фундамент», «стена» для меня привычные.) А рубить одним телефонным звонком: «Всё, больше никогда не приходи!» — это не дело, это конфликт, слёзы, ругань, оскорбления...»

От Полины я тоже не хотел слёз, ругани, оскорблений. По большому счёту, мы не так уж плохо провели вместе больше года. Ну, а дальше и глубже, пожалуй, не стоит. «Не она первая, не она последняя», — шепнул я себе тихо, по секрету. Но тут же осёкся, поглядел в зеркало заднего вида. Седина на висках и уже по всей голове. А седина не красит. Может быть, облагораживает, но не красит. Мне уже сорок пять. Эта дата казалась рубежной, коварной. За ней начинается старость. Сперва прямиком к полтиннику, а там — к пенсии. И... финиш. Дембель.

Не так давно я пришёл в кассу покупать билет на самолёт, кассирша предупредила: паспорт срочно меняйте, скоро недействителен будет. А в паспортном столе обыкновенно-недовольная тётка в окошке с обыденным цинизмом сказала:

— Надо сфотографироваться. Выдадим последний паспорт.

— Почему последний?

— После сорока пяти... последний.

Этот «последний» паспорт слегка перевернул мир. Жизнь будто покатилась вниз. «Последний»... Значит, всё последнее. А у меня к старости нет семьи, нет любимой женщины. «А Полина? — словно бы дразня себя, спросил я. — Полина уже не считается».

Город наш Гурьянск — провинциальный, большой районный центр, жителей до сотни тысяч, но все друг друга знают и всё про всех знают. Полина овдовела года три назад. Мне она рассказывала, что её муж в последнее время часто болел, но продолжал употреблять горькую. Умер в постели «после запоя». Другие «добрые» люди донесли мне подробности смерти Полининого мужа: со слов её «лучшей» подруги, которая была у неё в тот день в гостях, муж якобы просил Полину сходить в магазин и купить ему «чекушку». Она не пошла. По телевизору шёл новый сериал, который она не хотела пропускать. Так и умер её суженый, не дождавшись похмельного стакана. Возможно, жил бы, если бы не телесериал... Сколько правды было в этой истории, я определить не возьмусь, но то, что Полина ради дурацких сериалов готова плюнуть на всё, — это на неё очень похоже. А если я так же, как её горемыка муж, буду лежать в постели и просить рюмку коньяку, а по телевизору пойдёт сериал, её любимый, а у неё каждый второй — любимый, что будет тогда? Из-за каких-то дурёх в телеящике оставить без участия родного человека — что-то тут в женщине есть леденящее, бесчувственное. Мне теперь хотелось именно это подмечать в Полине...


Слева на большой скорости меня и весь поток автомобилей обогнал по встречке жёлтый раздрызганный «жигулёнок» с затемнёнными стёклами. Пробки, цепи машин, движущихся черепашьим шагом, и для нашего Гурьянска стали обыденными. То ли я, то ли мой стальной конь не выдержали и помчались вслед за «жигулёнком», чтобы обойти затор. Я ехал близко к «жигулёнку», прикидывал, куда можно будет пристроиться, если на встречке появится лобовая машина. Кто сидит в «жигулёнке» за рулём, не было видно за тёмными стеклами, но, видать, кто-то отчаянный. Сейчас на таких развалюхах ездят бомбилы, шабашат таксистами какие-нибудь молдаване, узбеки... Вскоре я обошёл и попутный поток, и обогнал «жигулёнок» — косо глянул на остающуюся по борту машину. И вдруг увидел за рулём сына.

— Э! Э-э! Толик! Стой! — замахал я рукой, слегка прижимая «жигулёнок» к обочине. — Стой! Стой, тебе говорят!

Я выскочил из машины, подбежал к «жигулёнку», рванул дверь:

— Откуда у тебя эта рухлядь? У тебя же нет прав?! Куда ты гонишь?!

Толик смотрел на меня непонимающим взглядом, словно не узнавал меня. Сейчас он мне показался каким-то неадекватным, «сам в себе».

— Чья это машина? — допытывался я.

— Так... — наконец увертливо заговорил сын. — Взял покататься... Так, это приятеля... Макса. Ничего, пап. Гаишников нет. А мне вождению учиться надо...

— Где твой Макс? Куда доставить машину?

— Да я сам доеду. Чего ты? Тут рядом... Не бойся ты за меня... — Он почему-то рассмеялся.

— Вылазь! Доставлю эту рухлядь твоему Максу. А ты больше не смей!

Толик уступил мне водительское место, перебрался на пассажирское, пререкаться со мной не стал, почувствовал мою взбешённость. Всю дорогу, на которую ушло четверть часа, я ругал сына, песочил:

— Ты получи права! Отучись, как положено, в автошколе... Я тебя туда уже дважды отводил, а ты... Неделю посидишь и всё!

— Права и так делают, — вяло отвечал Толик. — Покупают...

— На какие шиши? Я тебя отмазал от армии. Я тебя запихнул в институт. Так хоть теперь-то ты...

Мы приехали на стоянку, которую указал Толик.

— Звони своему Максу! При мне!

Толик нехотя достал мобильный телефон, и как только сказал: «Алё! Макс!» — я вырвал у него трубку:

— Макс! С тобой говорит отец Толика, Валентин Андреевич Бурков! Забери свою машину! Она будет на стоянке у института. Больше никогда не давай Толику! У него нет прав!

В ответ прозвучало что-то вроде удивлённой хмыкающей усмешки, потом брезгливое, ощетинившееся:

— Это не моя машина, дядя!

Затем послышался чей-то смех. Видно, поблизости от Макса был ещё кто-то, и этот кто-то говорил с южным акцентом.

— Ладно, ладно, — говорил этот кто-то, — пускай пешком ходит...

— Ну, если это не твоя машина, ключи будут у меня! Кто вспомнит, чья это машина, пусть звонит мне! — сказал я и оборвал разговор с Максом.

— Да чего ты, пап? — вмешался Толик. — Всё нормально.

— Я куплю тебе тачку, хорошую! Только отучись в автошколе, получи права! — выкрикнул я сыну в лицо. — Честно получи!

Толик стоял предо мной понурый и, казалось, обиженный, но в глазах у него было что-то чужое, он как будто на время выключался из жизни, а когда включался обратно, напарывался на какой-то дискомфорт и опасность.

— До дома дойдёшь пешком. Тут недалече, — сказал я примирительно.

— А как ты до своей машины доберёшься?

— Доберусь как-нибудь...

— Пап, верни ключи. Мне надо. Позарез. Я тебя подвезу и отдам машину. Правда... Никто тут меня не остановит, — стал было канючить Толик.

— Нет! — отрезал я.

2


Это было несколько лет назад. Ещё была жива мать, и я ехал к ней в родной посёлок. Летом трасса почти пустая — две полосы, разделённых прерывистой линией. Нормальная, не скользкая, не шибко битая. Впереди поворот. Прерывистая перешла в сплошную. Я только подумал, вернее, успел подумать, что надо бы сбросить скорость, но нога по-прежнему давила на газ. Впишусь, трасса сухая, и затормозить всегда успею перед попутной машиной. Но попутной не было, а на встречку вылетел бортовой «КамАЗ». Он не вписывался в поворот, а возможно, и не хотел вписываться, не видя моей машины за зарослями деревьев. Он увидел меня уже поздно, и уйти вправо для него не было шансов. Когда завизжали тормоза «КамАЗа», когда завизжали тормоза моей машины, летевшей лоб в лоб тяжеловесу, который превратит мою машину в лепёшку, вся жизнь промелькнула разом. Нет, не как на кинопленке, а разом, одним кадром, будто она на одной большой картине, на каком-то полотне, и на нем всё видать: и детство, и школьные годы, и студенческую жизнь, и работу, и быт, и семью, а последней мгновенной мыслью было сожаление: мать-то меня не дождётся, а она ведь ждёт.

Удара не было. Моя машина, словно бы понимая, что её больше не будет, заупиралась, встала на дыбы, замерла, вцепившись колодками в диски, а шинами в асфальт. Этот случай запомнился мне навсегда. Даже не угрозой, перед которой я находился, а теми возможностями мозга, когда враз открывается вся твоя жизнь, и кажется она, эта твоя жизнь, изображённая на одном полотне, какой-то нелепой, пустой, сероватой. Ради чего живёшь?!

— Прости, братан! — выкрикнул мне водила «КамАЗа», косматый худой, остроносый мужик, не желторотый пацан, а по всему видать, опытный водила. — Бес попутал, спешу очень.

Я ему ничего не сказал. Я не мог говорить. Даже обматерить не смог. В горле — сушь.


Ещё раз жизнь моя пролетела одним кадром перед глазами, когда я отмазывал Толика от армии. Пару лет назад в Гурьянск назначили нового военкома, и он стал шерстить призывников. Сказал сыну строго:

— Бурков, пойдёшь служить! Отсрочка кончилась... В институт потом поступишь.

Тогда-то и попутал меня бес, не без помощи моей бывшей жены Анны и самого сына. Ведь Толик неглупый парень. Надо дать ему шанс поступить в институт, с первого раза не получилось: не хватило «ЕГЭшных» баллов. Но военкомат этот шанс ему не давал. Анна капала на мозги: «Чего там творится, в этой армии? Ты служил ещё в советской армии... А теперь?» Это теперь не разъяснялось, оно вроде бы и так всем было понятно...

— Лев Дмитрич, чего делать? — я позвонил приятелю, психиатру.

— Бери бутылку коньяку и приезжай с сыном с утречка ко мне... Врачи из военкомовской медкомиссии рисковать не хотят. Военком-то новый, не обтёрся ещё у нас... Что-нибудь придумаем. Больничку организуем.

История Льва Дмитрича была оригинальна и в то же время незамысловата. Он лечил в своей психушке алкашей, хронов, тех, кто попадал в лапы «белочки» — так на жаргоне называлась «белая горячка», — и попутно психопатов, шизофреников, невралгических страдалиц и страдальцев, лечил честно, насколько хватало ума и таланта, но сам при этом шибко злоупотреблял... Пил всё: спирт, вино, водку, коньяк, если не было изысканных напитков, не брезговал настойкой боярышника и пиона, а закусить любил витаминками, жёлтенькими кисловатыми горошками — горстью кидал их в рот.

Крепкий организм доктора долго терпел над собой такие процедуры, но с возрастом стал пробуксовывать, стал Лев Дмитрич впадать в запои, и «белочка», неумолимая «белочка», которую он гнал от своих пациентов, стала сама заглядывать к нему в гости. Далеко ходить не надо было: излечивался от белой горячки психиатр здесь же, этажом ниже своего кабинета, лежал в палате с алкашами и выводил сам себя на чистую воду. В последние годы он пил реже, организм не позволял, но отчаянный нрав отменить в докторе было нельзя.

В тот незабываемый день мы пришли к нему с Толиком в кабинет «с утречка», как договорились. С крупной красноватой лысиной, приплюснутым носом и маленькими глазами, с увесистым подбородком, некачественно обритым, в белом халате с засученными рукавами, Лев Дмитрич больше напоминал банщика, чем доктора. Был он толст и непоседлив; при удовольствии имел привычку шумно потирать руки, а при неудовольствии тихо почёсывал то одну, то другую тыльную часть кисти. На стуле он сидел с непостоянством, часто ёрзал, словно быстро отсиживал ягодицы или что-то там, на седалище, покалывало.

— Ну чего, захватили? — воскликнул Лев Дмитрич.

Я с опаской достал из пакета бутылку коньяку.

— Вот и отличненько! — возликовал психиатр и потёр руки. — Сейчас немножко вмажем и всё обустроим. — Лев Дмитрич закрыл кабинет на ключ.

Он выпил полстакана коньяку, бросил в рот горстку жёлтеньких витаминчиков, вновь радостно потёр руки, оглядел Толика, который сидел на кушетке, бледный, настороженный, и сказал, не мешкая:

— Не боись, парень! Сейчас я сделаю тебе укольчик. Сотрясение мозга подстроим — ни одна комиссия не придерётся. Полежишь в больничке, книжки почитаешь. — Лев Дмитрич поёрзал на стуле; взгляд маленьких весёлых глаз метался с меня на Толика. — Идите сюда! — Он вскочил, подошёл к окну, мы с сыном за ним. — Запоминайте! Сейчас я всажу укольчик, и вы отсюда быстренько свалите. Действие лекарства начнётся минут через десять. За это время вы дойдёте до автобусной остановки. Вон, видите?

— Видим, — ответил я.

Это была пустынная автобусная остановка под сквозным павильоном. С одной стороны к ней подбирался пустырь, с другой — старенькие двухэтажки. Остановка была безлюдна, маршрутка здесь курсировала изредка, казалось, на неё мало кто надеялся.

— Когда туда доберётесь, ты, — Лев Дмитрич нацелил свой толстый указательный палец на Толика, — упадёшь... Валя, не пропусти момент, чтобы он в самом деле не ударился головой... Тебя начнёт тошнить, возможно, что сознание слегка потеряешь, общая слабость... А ты, Валя, тут же вызываешь «скорую». Говоришь: сын упал головой о бордюр, поскользнулся, его тошнит, сознание потерял. Срочно! Остановка: «4-й квартал»! Чтоб они не плутали. Приедут быстро, дорога сюда свободна...

Мы с Толиком переглянулись. Мы с ним даже мысленно, казалось, переговорили. Может, не затевать это медицинское жульничество, а честно отслужить? Но и под армейскую лямку, я так понял, Толику не хотелось.

— Лучше на моей машине его до больницы довезти.

— Нет, лучше пусть они вас с улицы возьмут. Так будет лучше! Машину пока свою оставь. — Лев Дмитрич потёр свои руки. — Ну чего, ещё пятьдесят грамм — и вперёд...

— Не надо, Лев Дмитрич... Дело нешуточное.

— Ладно, потом вмажем... — Доктор взглянул на Толика. — Сколько ты весишь?

Толик робко произнёс. Лев Дмитрич что-то прикинул, сказал обыденно:

— Штаны спусти... — И вытащил из стеклянного шкафа шприц и ампулу.

Почему? Почему я не остановил ни Толика, ни доктора-прохиндея?! Тысячи раз я задавал себе этот вопрос: ведь драма вершилась на моих глазах, и не с кем-нибудь — с моим сыном! В какой-то момент мне показалось, что Толик сейчас рванёт из кабинета, но этого не произошло. Укол был сделан. А дальше случилось непредвиденное: до остановки с Толиком мы не дотянули. Где-то на полпути Толик вцепился в мой локоть.

— Пап, — прошептал он. — Мне плохо. Всё, не могу больше...

Он полностью обескрасился в лице, закачался, у него подкосились колени, он сильнее вцепился в мою руку, но потом отпустил руку и повалился на землю, на обочину, в весеннюю грязь.

Ещё через минуту его стало тошнить, он стал сучить ногами, извиваться на земле, вернее, в грязи, как в агонии, хватать бессознательно меня за ноги.

Я вытащил телефон, позвонил Льву Дмитричу:

— Лев Дмитрич, он упал, его рвёт, он умрёт сейчас. Чего делать?!

— Делай, как я сказал! Вызывай «скорую»!

Собрав волю, я позвонил в «скорую» и, стараясь не орать, вызвал «неотложку». Я не помню, не знаю, сколько минут продолжалось это преступление против своего собственного сына, но в эти минуты пролетела вся моя жизнь: от корки до корки. Она прочиталась как бы мной не на первом плане, а на втором. На первом — предо мной лежал Толик, в блевотине, в корчах, в грязи, бледный, казалось, за минуту до предсмертного вздоха. А жизнь моя опять представилась пустой, глупой и преступной. Даже гадюка-мысль посетила меня: «Если сейчас Толик умрёт на твоих глазах, тебя ещё и посадят, за участие в смертном членовредительстве!»

Я снова позвонил в «скорую». Теперь я уже кричал. И тут, наконец, прибежал Лев Дмитрич. В халате, растрёпанный, дышит, как паровоз.

— Ух ты! — воскликнул он. — Неужели доза велика? Но он же сказал, что семьдесят килограммов весит... Валя, придерживай его на боку, чтобы блевотиной не захлебнулся.

Когда появилась «скорая» с включенными маячками, картина прошедшей жизни стухла. Парня моего спасли. Даже дальнейшее вышло всё, как по нотам. Туфта Льва Дмитрича прошла. Диагноз в травматологической больнице Толику поставили «сотрясение мозга», и три недели он валялся на больничной койке, может, даже празднуя победу. Набор в армию прошёл; а впоследствии Толик поступил, не без моего участия, в институт. Но с той поры, когда сын валялся в грязи на обочине, я стал седеть. Сперва виски, потом чёлка, хотя в близкой родне седых не было, стало быть, не наследственное.


3


Меня ждала Полина, я знал, что она ждёт, злится и ждёт, да и на телефоне уже трижды отпечатался её номер. Я опаздывал, но какая-то неодолимая сила повернула мою машину в сторону психбольницы. Скоро я подъехал к неприметному, трёхэтажному зданию за кущами старых тополей, незабвенному «Психоневрологическому диспансеру № 2». Мне нужно было сюда, именно сию минуту — сюда.

На входе остановил охранник.

— Мне повидать Льва Дмитрича, — сказал я, зная охранника в лицо.

— Пусть он закажет для вас пропуск.

— Раньше меня без пропуска пускали. Вы же меня знаете! Я здесь не впервой.

— Знаю. Но теперь без пропуска не пущу. Указание есть. После присоединения Крыма террористов боятся, провокаций. Правила ужесточили.

Чуть позже, идя по коридору к кабинету Льва Дмитрича, я повторял слово «террористы, террористы»... Откуда они берутся? Шкуры своей не жалко? Взрывали бы тогда только президентов... Чего над простыми людьми изуверствовать. Террористы хреновы! Прежние революционеры, народовольцы за царём только охотились, за премьер-министром...

Лев Дмитрич встретил меня оживлённо. Непоседливый, круглый, он пустился по кабинету расхаживать — словно подпрыгивал мяч — и сразу пустился в разговоры о присоединении Крыме, о Донбассе, то потирая от ликования руки, то от какого-то неудовольствия их почёсывая. При этом он будто бы забыл про лохматого пациента-шизофреника в синей пижаме с чёрным воротом, который сидел у него в кабинете на кушетке. Пациент слушал его усердно и глядел во все глаза.

— Потом зайдёшь. Тебе торопиться некуда! Давай, давай уходи, — наконец, сказал Лев Дмитрич больному.

Пациент подозрительно и в то же время как-то усмешливо посмотрел на доктора, сказал, указывая пальцем:

— У тебя волос на губе. Убери, он тебе врать мешает, — и он захохотал.

Лев Дмитрич машинально потянулся к губам, потом тихо выругался, вскричал:

— Пошёл вон!

Пациент с радостным визгом скрылся за дверью, но через несколько секунд заглянул в кабинет:

— А у тебя соринка в глазу, — обратился он ко мне.

— Сгинь! — взвыл Лев Дмитрич. Потом почесал руки, извинительно произнёс: — Он всем так говорит. Контингент, Валя, сам понимаешь... Выпить хочешь? — живо предложил доктор и потёр ладони.

— Хочу, но не могу. За рулём. Я, Лёва, иногда нарочно за руль сажусь, чтобы соблазна не было... А если честно, выпить хочется часто, почти каждый день. Сдерживаю себя. И не похмеляюсь. Даже с сильного бодуна.

— Это правильно, — поддержал Лев Дмитрич. — Прав был брат Похлёбкин: алкоголиком никогда не станет тот, кто пьёт после трёх пополудни и не позже девяти вечера. Выходит, любая опохмелка исключается... Ты сильный, Валя, человек, а я вот слаб... Поэтому пришлось завязать совсем.

Тут я сказал ему о цели своего появления в психушке:

— Лёва, скажи как врач, как спец, можно ли вылечиться от наркоты?

Дев Дмитрич даже вздрогнул, поёрзал на стуле, спросил:

— Неужели Толик?

— Есть у меня подозрение... Какой-то он не такой. Рассеянный, взгляд блуждает... Я сегодня его застал в чужой машине. Грязная компания у них... Я не думаю, что героин, но... Что такое синтетические наркотики?

— Это суррогат. Для алкашей будто бы брага, которая не устоялась... В армию, Валёк, его надо было отправить, — вдруг сказал Лев Дмитрич и почесал свои руки. — При советской власти система была жёсткая, но верная. Молодой человек не шарахался из стороны в сторону. Ему на выбор: студенчество или армия. И там, и там контроль. Из армии приходит поумневшим, женится, семья, ребёнок и... самый опасный период прошёл. А сейчас у них ветер в головах долго гуляет.

— У меня так и было, — вздохнул я. — Сперва армия, потом институт, женился на третьем курсе... Ну, а дальше ты и сам знаешь. Каюсь я, Лёва, что тогда его от армии отмазал.

— Да, Валя, я ведь и сам-то перепугался до смерти. Думаю, если вскроется, влепят по ушам...

— А мне каково было? Собственного сына... Я же после этого поседел.

Лев Дмитрич прошёл по кабинету, потёр ладони:

— Приводи Толика ко мне. Как бы нечаянно. Я пойму, насколько он к этому делу пристрастился... Есть такая книжка, называется «Как остановить падающего в рай». Я тебе дам почитать. Лишь бы Толик на иглу не сел. Сейчас главное — вырвать его из той среды, силой обрубить все связи... Валёк, давай споём нашу любимую! — вдруг призвал Лев Дмитрич.

— Не поётся, Лёва. Извини...

— Но песня же, сам знаешь, всю гадость с души снимает... Ладно, я тебе один спою. Мне тут один алкаш песню напел. Старинную, казачью.

Доктор встал у стола, выпрямился, приободрился, расправил плечи, повел песню:


За высокий, за курган по степи стелил туман,>

А на небе алая заря, заря

Как по этой, по степи, слышно, движутся полки,

>Попереди, ой да, казаков едуть командиры.


Страсть у Льва Дмитрича к пению была с детства, он даже в консерваторию поступал — по молодости. А потом ходил в местный Дом культуры в вокальный кружок, чтоб быть поближе к сцене, пусть хотя бы не профессиональной, но самодеятельной. Там мы с ним и познакомились: наша строительная бригада ремонтировала Дом культуры. Однажды мы с ним даже спели вместе «Любо, братцы, любо...»

Но теперь он солировал и пел с душой, выкладываясь:


Зря жанили рано вы мене, парня молодого!

Зря жанили потому, что покинул я жену,

И поехал с вами на войну, с вами, с казаками...


Когда я уходил по коридору от доктора, в голове вертелась мелодия казачьей песни, но вместо текста были иные слова: «Вырвать из той среды» — вырвать сына. Однажды мне уже приходилось вырывать из среды дочку Риту. Пришлось переводить её в другую школу. У неё истерики начинались в общении с одной девочкой из класса. В общении они совсем «крышу» теряли. Они могли без конца дурачиться, дикариться, доводили до белого каления учителку... А потом они возненавидели друг друга и стали драться, царапаться, как две кошки, даже тыкали друг друга карандашами... Тогда я перевёл Риту в другую школу, благо возле дома была ещё одна. Вырвал Риту «из среды». И больше она ни с кем не дралась и не делалась полоумной в общении... Среда важна!

Я вышел из проходной, направился к машине и услышал песню: Лев Дмитрич пел в своём кабинете, голос тонко лился в открытую форточку. Пел он самоупоённо, не стесняясь, что поёт на рабочем месте. А где ещё искренно проявить себя, как не в жёлтом доме!


4


Настроение изменилось. Мне казалось, что такое опоздание на обед к Полине лишь укрепит меня в предстоящем разрыве с ней. Но теперь мне стало Полину жалко, к тому же хотелось есть, отведать её вкусный обед, да и почему-то захотелось её ласки, её тела, её страсти. Мужская натура не менее инстинктивна и привередлива, чем женская. Возможно, мне захотелось и не Полину, а просто женщину, ведь женщин мне хотелось всегда. Всегда, всегда, всегда... Ежедневно, ежечасно, ежеминутно... С юности, со школьной, со студенческой скамьи я гонялся за ними. Нет, не за всеми: дурнушки, грязнули, хамки — прочь, но было много обаяшек, лапочек, лялек... И я щедро оглаживал их взглядом, с вожделением прикидывал, как бы вёл себя с той или другой, доведись оказаться в одной постели. Даже когда была любовь к жене Анне, когда была семья, скреплённая двумя детьми, Толиком и Ритой, женщины, чужие женщины, оставались желанны и необходимы.

Почему была такая охочесть до женщин? Я не анализировал; наверное, у всех мужчин — то же самое, а может, было плотское и вместе с тем романтическое заблуждение, что новая возлюбленная будет какой-то особенной, неповторимой, что будет слаще, горячее, жгучее остальных. Да и количество покорённых женщин поднимает авторитет в собственных глазах. Но ничего сверх не происходило: менялись партнёрши, приходило удовлетворение, короткое самолюбование достигнутым; а жизнь, в основном, меняла фасады, при этом сама суть, смысл, наполняемость жизни оставались неизменными. Навечно единственной женщины не появлялось, покоя и глубокого смысла в жизни — тоже, но и примирения и равнодушия ко всему, что было вокруг, тоже пока не происходило. К счастью. А в последнее время меня мучила мысль: первая любовь была такой сильной, несокрушимой, она всё ещё в моём сердце, и теперь, в предстоящем отпуске, у меня будет возможность проверить это вживую...

По дороге к Полине я договорился сам с собой: бросать Полину сейчас не стоит. Попозже. Ведь под рукой всё равно нет других вариантов. Вариант может скоро и появиться. Ну вот, когда появится зримо, тогда и отвалим в сторону. А пока... А пока на свидание я опаздывал почти на два часа от условленного времени.

Полина открыла мне дверь, и я догадался, что она что-то поняла или узнала большее, чем мне бы хотелось.

— Секса сегодня не будет. Обед тоже отменяется. Кто не успел, тот опоздал, — холодно, без приветствия, сказала она.

В эту минуту я почему-то напомнил себе: как хорошо, что отказался взять ключ от её квартиры. Полина всячески показывала, что доверяет мне и несколько раз предлагала взять её ключ. Но я стоял на своём: «Что мне делать у тебя без тебя?» Вероятно, это было даже больше, чем простое доверие, — это было женское желание создать семью, приручить меня сперва как любовника, а потом как потенциального мужа, чтобы впоследствии делить со мной не только постель, но и что-то общее, семейное и неразрывное.

В то же время я чувствовал, что Полина иногда опасается меня и перепроверяет. Если признаться себе самому без увиливаний: я не любил ее; с ней было относительно удобно, комфортно; она была в меру красива, умна, заботлива, но до гробовой доски шагать с ней меня не манило; не такой уж я безнадёжный старик в сорок пять. Полина чувствовала мои слабости и, наверное, догадывалась, что я попутчик не навсегда, но других-то поискать ещё надо…

— Объяснений не будет никаких! — выкрикнула Полина, эта фраза прозвучала как «Пошёл прочь!»

— Почему? — как можно проще и наивнее произнёс я.

— Какие могут быть объяснения? Не ты ли меня учил: прежде чем задать вопрос человеку, этот самый вопрос задай себе сама! И ответь на него. Потом и другому человеку задавать вопрос не придётся.

— Да... В любом вопросе есть скрытая агрессия, — я пробовал затянуть Полину в разговор. — Человек, которого спрашивают, должен как бы отчитываться, а человеку это всегда неприятно. То, что человек хочет сказать сам, пусть сам и скажет...

Полина нервничала, хваталась то за одно, то за другое, наконец, села на диван и выпалила:

— Ты едешь в отпуск. Едешь без меня. Какие могут быть объяснения! И не важно, откуда я это узнала.

— Это не совсем отпуск, я еду в Одессу по делам. Там у меня армейский друг... У меня есть к нему коммерческое предложение.

Прошлым летом мы с Полиной провели отпуск в Испании — корень обиды был найден. От кого она узнала о моём теперешнем отпуске, я сразу догадался: Полина сдружилась с моей бухгалтершей Аллочкой, та и проболталась, а может быть, и доложила по-дружески.

— В ванне — твой халат и шлепанцы, в гардеробе — рубашки, бельё. Забери!

— Ты уверена, что так сейчас надо поступить? — спросил я.

— Нечего мне пудрить мозги, — тихо произнесла Полина. На глаза у неё выступили слёзы.

Я не терпел женских слёз. Они меня обескураживали и раздражали, вызывали какую-то болезненную жалость, но сейчас, мне показалось, что слёзы Полины особенные, осознанные и не для того, чтобы разжалобить меня. И всё же в какой-то момент во мне шевельнулась жалость к Полине — как-никак, больше года делили ложе, и между нами уже была история... и взаимовыручка, мне даже захотелось просить прощения у Полины, умаслить её, уладить конфликт, а потом добиться её нежности. Даже подумалось, что в близости она всегда была очень мила. Но все похотливые мотивы оборвала Полина резким оскорблением:

— Сволочь! Я больше года на тебя потратила! — Глаза её заблестели, высохли. Я впервые увидел её такой: злой, свирепой, коварной самкой. Тут она схватила глянцевый журнал, который лежал у неё на диване, и швырнула в меня.

Мне не пришлось уворачиваться. Журнал истерически пролетел мимо меня, расправив крыльями страницы, ударился в стену.

— Я тоже хочу любимого мужчину, а не так... Подёргались да разбежались, — прошипела Полина. И в этом Полинином «я тоже» была глубокая правда. — А ты, ты — сволочь... — искала она, куда ткнуть больнее. — Ты добегаешься! Сдохнешь в одиночестве!

— Я прощаю тебе эти слова. — Надо было уходить, не затягивать сцену и не собирать себе на голову оскорбления. — Вещи заберу потом. Кинь куда-нибудь в кладовку...

«Вперёд!» — это я сказал уже сам себе. Приучил давать себе команды: «Вперёд!», «Назад!», «Стоп!», «Забыли!» В них, казалось мне, есть некая энергетика для того, чтобы ненужное утопить в прошлом навсегда, чтоб не всплыло. Возможно, это был психологический самообман.

Обычно, уходя от Полины, я оборачивался на её окна на третьем этаже. Она непременно стояла у окна, махала мне рукой; это было как-то даже по-семейному, словно она провожала меня в путь-дорогу, а сама оставалась ждать. Она прижималась иногда носом к стеклу, чтобы было смешнее, и что-то рисовала на стекле пальцем. В этом было что-то и романтическое, и интимное. Светловолосая, раскованная, с нацелованными губами, однажды она показала мне обнажённую грудь, распахнув на себе халат...

Теперь, выйдя из подъезда, я раздумывал: обернуться на окна или нет? «Нет!» Меня оскорбили, выгнали, я и сам отказался от Полины, — чего вертеть носом. Это, конечно, ещё отзовётся болью в сердце, ничто не проходит в жизни бесследно: год с лишним близких отношений — это не пустяк. В то же время мне казалось, что Полина презрительно смотрит на меня сверху и готова швырнуть чем-нибудь, и я шёл словно под прицелом снайперской винтовки... Я поскорее забрался в машину. Всё! Всё, что осталось за спиной, осталось за спиной...

Отъехал, набрал номер телефона бухгалтерши Аллочки, я хотел ей крикнуть: «Ты дура! Я тебя уволю!», но в последний момент сказал ей:

— Спасибо за услугу, подруга... Но ты, похоже, забыла: в Одессу я всё же еду по делам… А в санаторий в Сочи, поближе к Мацесте, лечиться, а не развлекаться. Я думал, Аллочка, ты помнишь о моём радикулите. Сама массаж делала...