Соломон Воложин


ШИШКИН. ЛГУНЬЯ. ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ СМЫСЛ. ДОЛОЙ ЛОЖЬ!

Унижение, пережитое героем
и, может, вчувствовавшимся в него читателем,
как-то смутно взывает к восстанию, воскресению.

Немногое из прочитанного запоминается.

Рассказ Евгения Шишкина "Лгунья" из таких.

И ведь нечему запоминаться, собственно. Невыгоревшая курортная интрижка длительностью – по хронологии описываемого – около получаса-часа.

Может, влияла недоступность чтения (так уж случилось, что в те дни у меня почти не было свободной минуты)? Я прочитывал несколько абзацев, и мне нужно было бросать, как ни хотелось узнать, получит "он" "ее" и как скоро. Или мне вспомнилась собственная молодость, переполненная невыгоревшими интрижками?

Однако факт налицо.

В электронных журналах редко натыкаешься на что-то стоящее. И вот, прочитав очередной пустейший рассказ, - о мизерной попытке убежать от серости жизни он оказался, - и вспомнив, в пику ему, "Лгунью", мне подумалось, что в ней же не только дразнение чувств (это - излюбленный мною психологический признак художественности: по Выготскому), но и, кажется, на довольно глубокую мысль то дразнение наводит.

Надо попробовать разобраться.

Одним из полюсов колебания чувств в рассказе предстает какая-то несуетность.

Каким длиннейшим предложением начинается рассказ:

"Хоста - скромный курортный городишко на побережье Черного моря, примостившийся в небольшой треугольной долине, которую с юга омывает прибой, а со всех остальных сторон окружают отроги горного Кавказа, так что солнце добирается сюда поутру чуть позже, чем в соседний, восточнее расположенный Адлер, и скрывается ввечеру чуть раньше, чем в западнее раскинутом и покровительствующем всему побережью Сочи"

55 слов. 43 во втором предложении. 22 в третьем. 45 в четвертом. Не то, что на противоположном полюсе - суеты:

"- Все-таки странно, почему в этом кафе заняты все места, а в соседнем почти никого нет?"

15 слов. Потом 17, 7, 7, 3, 8…

Перечитывая рассказ, я вспоминаю свое нетерпение. Ну что мне эти длинные описания города, моря, неба, толпы, отвлеченных умненьких мыслей, чего угодно, когда в это вкраплен мелкими дозами процесс совращения холостым отпускником, замужней и что-то не поддающийся курортницы Нади.

И – пшик. Ничего у меня и повествователя не вышло. Надя ему не отдалась, а мне не пофартило "поприсутствовать".

Хуже того. И он и я получили довольно глубокую рану. Осознали себя серыми людишками.

Однако отрицание отрицательного (серости) это ж почти "в лоб" утверждение противоположного отрицательному - полноты жизни.

Меня поразила аналогия этой мысли с – в этом же рассказе помещенной – критикой "я"-повествователем великого Бунина за надуманность и ходульность его "Господина из Сан-Франциско", где разоблачается якобы полнота жизни. Я и сам раз, было, пришел к нелестному мнению об этом рассказе. Не годится, мол, "в лоб" говорить про якобы. Не художественно.

То есть можно ждать единомыслия с Евгением Шишкиным - то, что можно процитировать, таки не является художественным смыслом "Лгуньи": "Вы ведь уже никого не любите. И возможно, никого уже никогда не полюбите", "ощущения пустоты", "супружеская жизнь - это такое ярмо", "Беда всей моей жизни, что я никогда никому не был верен", "навсегда оставаться без настоящей любви и настоящего счастья".

А чему противопоставлено в рассказе это "в лоб" заявленное и осужденное существование без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви?

Уж не демонизму ли? (Чем Демон не ровня Богу…)

"В этот момент мне почему-то страстно захотелось обнять ее, стиснуть в своих лапах, безжалостно сорвать с нее платье, отыметь ее самым свирепым образом, как последнюю потаскуху... (Эк ведь как, бывает, мужика-то колбасит страстью!)"

Может, вся Россия, страстная Россия мучается от морального воздержания и серости? От бытия Хостой на фоне Сочи… От своей моральной зажатости, отсталости на фоне свободного в разнузданности Запада… Раз существует теперь, - открылось перед "я"-повествователем, - целый сорт женщин, вроде Нади и ее подруг, лгущих друг дружке о своих якобы адюльтерах с неотразимыми любовниками.

Неудачами, мол, Набокова (тоже упомянутого в рассказе) и Бунина, – в восприятии страстного "я"-повествователя, - былой Запад отрешен от величия демонизма Запада нынешнего и не противопоставлен какой-то наследственной, что ли, вечной русской серости, а… сближен с нею - в качестве всего лишь имитации полноты жизни.

Русские писатели оставались-де русскими, нравственными, - по "я"-повествователю.

Ну что это за расчетливый демонизм у миллионера из Сан-Франциско?! Всю жизнь делать деньги и лишь существовать, чтоб в конце жизни, наконец, путешествуя, чуть не на виду у дочки и жены насладиться, старику, "любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной". – Поделом ему, - почти "в лоб" язвит Бунин, - что смерть тут-то миллионера и поймала.

И как-то причастный к литературе "я"-повествователь ловит Бунина: "один из самых надуманных и ходульных рассказов". И, можно думать, потому ловит, - пренебрегая авторитетом Бунина, - что, будучи потаенным демонистом, ему досадно, что Бунин миллионерский разгул полнотой жизни не счел.

Набоков, по "я"-повествователю, есть "борец с пошлостью". Значит, понимай, за демонизм.

Ну что за рыбий темперамент у героя "Лолиты"?!. Тот назвал героиню нимфеткой ("что такое "нимфетка", - что-то искусственное, бездушное").

И как-то причастный к литературе "я"-повествователь не догадывается, что тем Набоков осмеял печально знаменитую американскую всеобщую сексуальную озабоченность. Для "я" в рассказе не Гумберт, а "Набоков сам вдруг предложил слащавенькую пошлость - "нимфетка"". А страстному "я" хотелось бы конфеткой называть таких красавиц-девочек и ту, что оказалась на пирсе. И чтоб не мешалась по звуковой ассоциации нимфетка.

Не годится этому страстному "я" и робкое приближение к немещанским западным ценностям украинки. "Что-то шельмовское… в ее глазах" от перспективы получить деньги за то, что она повествователю отдастся, объяснилось всего лишь расчетливостью: "хохлы по натуре очень жадны". Так разве это шельма?

И ту, юную девушку на пирсе, красавицу, "я", видно, тоже подозревает отдающейся амбалу не бескорыстно, раз "Символ доллара призрачно замаячил под просвечивающим белым платьем" и "возможно, эта очаровательная девушка изнывала сейчас в нетерпеливых объятьях здорового армянина и вынуждена была прикидываться, лгать...".

Плохо. И всю этак, мещански, вестеринизирующуюся Россию, пожалуй, "я"-повествователь не приемлет. И, наверно, совсем не стариками, а довольно молодыми новыми русскими представляются "я"-повествователю на проплывающем мимо Хосты многопалубном теплоходе "преисполненные гордости мужчины-бизнесмены, элита мира", что "берут от теперешней отдохновенной жизни все возможное". Шиш – все возможное, раз за мзду.

Не тем путем идете, товарищи! – кричит, можно думать, "я"-повествователь.

И весь этот демонизм – с одной стороны. И он не столько в той, суетливой части, сколько наоборот.

А с другой стороны – совсем иного сорта русская страстность. Андрей Платонов, названный как-то не чуждым литературе "я"-повествователем (справедливо и, может, не в шутку): "замечательный писатель". Платоновское ""в этом прекрасном и яростном мире"". Подыгрывание страстным и возвышенным Толстому и Достоевскому в пику вконец разочарованному Джойсу. А разочарованность Чехова: "Герои в его пьесах ходят из угла в угол, едят, пьют, рассуждают о каких-то сторонних материях, а в это время потихоньку рушится их жизнь..." Эта разочарованность (для посвященных, правда) интерпретируется ж оптимистически: "У Чехова норма возможной, близкой по предчувствию жизни конструируется от обратного… в буднях и пессимизме" (Виноградов В. В. О теории художественной речи. М., 1971. С. 187-188). И, наконец, полная тончайших и глубоких нюансов несуетная часть повествования "Лгуньи".

И ведь к одному и тому же "я"-повествователю относится.

Типичное структурное столкновение противоречий, вызывающее противочувствия, а те - третье переживание – катарсис (Выготский. Психология искусства). Который во многом подсознателен. И – попробуй его вырази в силлогизмах.

Но раз эпическое в рассказе превалирует, и раз в таком множестве тут мелькают имена первоклассных русских писателей (даже в Америке написанная "Лолита", оказывается, - – вся пропитана перекличкой с вещим Блоком), то посмею предположить, что катарсис как-то касается вечных больших претензий России. Да. Несмотря на то, что сейчас, казалось бы, ей не до жиру – быть бы живу.

Унижение, пережитое героем и, может, вчувствовавшимся в него читателем, как-то смутно взывает к восстанию, воскресению. Что непосредственно, чувственно подтверждает приведенный синтезирующий анализ рассказа.


2005 г.
Натания. Израиль.